Раздел "Блоги" доступен только зарегистрированным членам клуба "Избранное".

Герман Мелвилл. «Скрипач»

378

Герман Мелвилл — американский писатель и моряк. Прославивший его роман «Моби Дик, или Белый кит» Мелвилл создал в 1851 году. В романе он рисует фантастически мрачную действительность, где господствует таинственный белый кит по имени Моби Дик, которого практически никто не видел, но который обнаруживает себя «результатами своих действий». Моби Дик властвует над всем, он согласно слухам вездесущ.«Моби Дик» не был оценён подавляющим большинством современников. В 1920-х началось переосмысление Мелвилла, и его признали классиком мировой литературы. Сегодня на «Избранном» рассказ Германа Мелвилла о том, можно ли быть гениальным и счастливым одновременно.


Скрипач

Итак, творение мое предано анафеме, и не мне приобщиться к бессмертию. Отныне и на веки вечные, я — никто. Нестерпимая участь!

Схватив шляпу, я швырнул статью на пол и бросился из дома на Бродвей, по которому толпы восторженных зрителей спешили в цирк, недавно открытый неподалеку — на одной из боковых улиц — и прогремевший благодаря первоклассному клоуну.

Навстречу мне с радостным возгласом устремился мой давний приятель Стэндард:

— Хелмстоун, это ты? Как я рад! Да что с тобой? Уж не убил ли кого? Убегаешь от правосудия? Ты похож на помешанного.

— А, ты уже видел? — воскликнул я, имея в виду, разумеется, рецензию.

— Ну как же, как же — был на утреннем представлении. Великий клоун, поверь мне. А вот и Гобой! Гобой — Хелмстоун.

У меня не было ни времени, ни охоты сердиться на его досадное заблуждение, потому что при первом же взгляде на нового знакомого, столь бесцеремонно мне представленного, я немедленно успокоился. Это был упитанный коротышка, по-мальчишески живой и подвижный. На лице его играл свежий деревенский румянец, серые глаза смотрели весело и открыто. Только по волосам было видно, что ему за сорок.

— Поторапливайтесь, Стэндард! — на ходу закричал он моему другу. — Вы ведь в цирк? Говорят, превосходнейший клоун. Идемте же! Мистер Хелмстоун, давайте и вы с нами: пойдем вместе, а потом поужинаем у Тейлора — закажем тушеное мясо и пунш.

Непритворная приветливость моего нового, столь необычного знакомого, его румяное, сияющее довольством и добротой лицо подействовали на меня завораживающе. Было бы просто бесчеловечно не откликнуться на это бесхитростное, чистосердечное приглашение.

Во время представления Гобой занимал меня больше, чем прославленный клоун. Я не сводил с него глаз. Его неподдельный восторг волновал меня до глубины души, ибо давал почувствовать реальность того, что именуют счастьем. Шутки клоуна он, казалось, смаковал, будто спелые сливы. Притопыванием и хлопками он то и дело выражал ему свою признательность и пылкое одобрение. При каждом чуть менее заурядном трюке он оборачивался к нам — убедиться, что мы разделяем его величайшее удовольствие. В сорокалетнем мужчине мне виделся мальчишка лет двенадцати, однако уважение мое к нему от этого нимало не уменьшалось. Все в нем было настолько естественно и безыскусно, жесты и восклицания исполнены такой свободы и непринужденности, что он — само воплощение молодости — невольно напоминал греческого бога [1], наделенного вечной юностью.

Как ни был я поглощен созерцанием Гобоя, как ни восхищался им, все же то отчаяние, в каком я выбежал из дома, вновь и вновь охватывало меня. Но я старался отогнать его и мельком оглядывал сотрясаемый рукоплесканиями обширный амфитеатр, полный увлеченных зрелищем человеческих лиц. Слышите? Топот, хлопки, оглушительные выкрики: огромная аудитория словно обезумела от восторга. И что же тому причиной? Всего лишь клоун, растянувший рот до ушей в особенно удачной ухмылке.

Здесь я мысленно продекламировал отрывок из своей трагедии в стихах — возвышенный монолог, в котором Клеотем Аргивский защищает справедливость начатой им войны. Вот если бы сейчас, думал я, ринуться на арену и прочесть эти строки во всеуслышание — или даже разыграть перед зрителями всю трагедию целиком, будут ли аплодировать поэту так, как аплодируют клоуну? Куда там! Меня освищут, сочтут недоумком или рехнувшимся… Что же из этого следует? Ты одержим или они бесчувственны? И то и другое, наверное, но одержимость твоя несомненна. Так к чему сетовать? Ты жаждешь восхищения от поклонников паяца? Вспомни афинянина [2], произносившего речь перед народным собранием: когда слушатели устроили ему шумную овацию, он шепотом спросил друга, что за глупость случилось ему высказать.

Я быстро окинул глазами цирк — и взор мой снова упал на румяное, сияющее лицо Гобоя. Его открытая, простодушная веселость презирала мое презрение. Моя непомерная гордыня была посрамлена. Тем не менее сам Гобой и не подозревал, что за магический упрек являло такой душе, как моя, его озаренное улыбкой лицо. В тот самый миг, когда я почувствовал боль укора, глаза Гобоя заблестели, он всплеснул руками, и голос его присоединился к взрыву всеобщего ликования при новой шутке неистощимого на выдумки клоуна.

По окончании представления мы направились к Тейлору. В зале было людно, мы сели за мраморный столик в углу и заказали тушеное мясо и пунш. Гобой расположился напротив меня. Теперь он держался ровно, хотя было видно, что радостное настроение еще не оставило его. К этому добавилось, однако, не замеченное мною ранее спокойное выражение вдумчивой сосредоточенности. Здравомыслие, казалось, не разлучалось в нем с добродушием. Стэндард увлеченно беседовал с Гобоем, я же говорил мало и не переставал удивляться глубине суждений моего нового знакомого. О чем бы ни зашла речь, Гобой в своих замечаниях — скорее всего, бессознательно — чуждался как безразличия, так и излишней горячности. Было ясно, что он видел мир без прикрас, но не преувеличивал ни темных, ни светлых его сторон. Отвергая досужие теории, он признавал только факты. Он не отворачивался от горестной жизни, но и не пренебрегал ее радостями, всем сердцем принимая то, что доставляло ему удовольствие. Ясно было и то (во всяком случае, так мне тогда показалось), что его необыкновенная жизнерадостность вызвана отнюдь не скудостью мысли или недостатком чувства.

Внезапно Гобой вспомнил о назначенной встрече, взял шляпу и откланялся. Мы остались вдвоем.

— Ну что, Хелмстоун, — заговорил Стэндард, беззвучно барабаня пальцами по столу, — как тебе твой новый знакомец?

В его вопросе мне почудился особый, непонятный мне смысл.

— Поистине новый, — отозвался я. — Просто не знаю, как и благодарить тебя за это знакомство. Таких людей я еще никогда не встречал. Только увидев их воочию, и можно поверить, что они существуют на свете.

— Похоже, он тебе приглянулся, — со сдержанной иронией заметил мой собеседник.

— Я от него в восхищении, Стэндард! Хотелось бы мне быть Гобоем.

— В самом деле? Жаль: в мире ведь только один Гобой.

Эти слова побудили меня задуматься, и дурное настроение вновь овладело мной.

— Его редкая жизнерадостность, — произнес я, саркастически усмехаясь, — проистекает, на мой взгляд, скорее от счастливого стечения обстоятельств, нежели от счастливого характера. В здравости суждений ему не откажешь, однако величайшее здравомыслие способно обходиться без возвышенных дарований. Более того, я убежден, что в иных случаях здравомыслие как раз и свидетельствует об отсутствии таланта, а жизнерадостность и подавно. Обделенный божьим даром, Гобой благословен во веки веков.



— Что! На гения? Этот толстенький коротышка — гений? Нет-нет, гений должен быть худ, подобно Кассию [3].

— Вот как? Ну, а если все-таки Гобой некогда был гениален, но со временем от гениальности, по счастью, избавился — и в конце концов растолстел?

— Гению избавиться от гениальности — все равно что умирающему от скоротечной чахотки избавиться от чахотки.

— В самом деле? Твои суждения довольно решительны.

— Послушай, Стэндард! — воскликнул я с нарастающим раздражением. — В конечном счете, твой весельчак Гобой для нас не пример и не образец. Способности у него посредственные, ясность суждений — от ограниченности, безмятежность чувств — от их умеренности, живость темперамента — от природы: так возможно ли видеть идеал в Гобое человеку столь порывистому, как ты, или такому честолюбивому мечтателю, как я? Ничто не соблазняет его выйти за привычные рамки, ему не приходится бороться с искушениями. По натуре к душевным потрясениям он не способен. Вот если бы его подстрекало честолюбие, если бы он хоть однажды услышал овацию или вкусил горечь пренебрежения — он был бы совсем иным, твой Гобой! Смиренный и безропотный, он вместе с толпой свершает свой путь от колыбели до гроба.

— Неужто?

— Ты как-то странно все время меня переспрашиваешь…

— А тебе не доводилось слышать о юном Бетти [4]?

— Об английском вундеркинде, который встарь вытеснил из Друри-Лейн [5] семейство Кемблов и Сиддонс [6] и свел весь Лондон с ума от восторга?

— О нем самом, — подтвердил Стэндард, все так же неслышно барабаня пальцами по столу.

Я смотрел на него в растерянности. Казалось, он почему-то таит от меня то ключевое слово, которое разрешило бы наш спор, а юного Бетти упомянул только затем, чтобы еще больше меня запутать.

— Да что, во имя всего святого, может быть общего между гениальным Бетти — этим двенадцатилетним мальчиком, чудом природы — и бедным тружеником Гобоем, обыкновеннейшим американцем сорока лет от роду?

— Решительно ничего. Навряд ли они вообще встречались. К тому же юный Бетти, по всей вероятности, давным-давно умер и покоится в земле.

— Тогда с какой стати вытаскивать мертвеца из могилы за океаном — чтобы вовлечь его в наш спор?

— Это я по рассеянности. Покорнейше прошу прощения. Что еще ты мог бы сказать о Гобое? Пожалуйста, продолжай. По-твоему, гениальностью он никогда не обладал, слишком доволен жизнью, счастлив и чересчур толст для гения, не так ли? По-твоему, он не достоин подражания? Не может служить уроком непризнанному дарованию, отвергнутому гению или тому, чья тщеславная самонадеянность была осмеяна, — а разве все эти судьбы не сходны между собой? Ты восхищаешься веселостью Гобоя и в то же время презираешь его заурядность. Бедняга Гобой! Как грустно, что даже твоя веселость рикошетом навлекает на тебя презрение!

— Я не говорю, что презираю его, — ты несправедлив. Я только хочу сказать, что для меня он — не образец.

Послышались шаги: я обернулся и увидел Гобоя. Он с довольным видом снова уселся на свое место.

— Я опоздал на свидание, — заговорил он, — и подумал, что лучше будет вернуться к вам. Однако вы тут засиделись! Пойдемте ко мне! Это всего в пяти минутах ходьбы, не больше.

— С условием, что вы сыграете нам на скрипке, — заявил Стэндард.

«На скрипке!» — чуть не воскликнул я. Так он, оказывается, еще и скрипач?! Что ж, стоит ли тогда удивляться тому, что гениальность не снисходит к смычку бог весть какого-то там скрипача? Хандра моя все усиливалась.

— Готов играть для вас, пока вам не надоест, — ответил Гобой. — Пойдемте!

Вскоре мы поднялись на шестой этаж дома, похожего на склад, в боковой улочке, примыкающей к Бродвею. Мебель в комнатах стояла такая разнородная, как будто попала сюда с нескольких аукционов по продаже старых вещей. Тем не менее обстановка подкупала опрятностью и уютом.

Побуждаемый Стэндардом, Гобой незамедлительно извлек старую, видавшую виды скрипку и, примостившись с ней на высоком расшатанном стуле, задорно сыграл «Янки Дудл» и еще парочку бойких, простеньких, залихватски-бесшабашных песенок. Несравненное мастерство, с каким он исполнял эти незамысловатые мелодии, ошеломило меня. Этот человек в сдвинутой набекрень порыжелой шляпе, сидевший сейчас перед нами на колченогом стуле, покачивая в такт ногой, — этот человек владел смычком чародея. Куда девались мое недовольство, раздражение, скука? Я и думать забыл о своей меланхолии и всем существом отдался волшебной власти его игры.

— Что-то в нем от Орфея, верно? — шепнул Стэндард, не без лукавства толкнув меня локтем.

— А я тогда — зачарованный Бруин [7], — пробормотал я.

Скрипка умолкла. Я с удвоенным любопытством взглянул на невозмутимо-благодушного Гобоя. Однако по виду его, как и прежде, ни о чем нельзя было догадаться.

Когда, попрощавшись с ним, мы вышли на улицу, я принялся умолять Стэндарда рассказать мне, ничего не утаивая, кто же на самом деле этот удивительный Гобой.

— Как, разве ты не видел его только что? И не ты ли сам так придирчиво анатомировал его за мраморным столиком у Тейлора? Чего же тебе еще надо знать о нем? Полагаю, твоя испытанная проницательность уже подсказала тебе все необходимые выводы.

— Ты смеешься надо мной, Стэндард! Здесь кроется какая-то тайна… Скажи мне, ради бога, этот Гобой — кто он?!

— Он гений, Хелмстоун! — заговорил Стэндард с неожиданной горячностью. — Мальчиком он уже испил чашу славы, с триумфом шествуя от столицы к столице. Мудрецы превозносили его, красавицы боготворили, толпы видели в нем своего кумира. А сегодня он идет по Бродвею, и никто не узнает его. Как тебя или меня, его толкают локтями спешащие клерки, он едва успевает увернуться от безжалостного омнибуса. Тот, кто прежде сотни раз был увенчан лаврами, ныне носит потертую касторовую шляпу. Некогда фортуна щедро осыпала его золотом и почестями, теперь же он ходит из дома в дом, зарабатывая на хлеб уроками игры на скрипке. Пресыщенный некогда славой, он счастлив ныне и без нее. Оставленный ею, но неразлучный с гением, он блаженнее короля. И потому теперь более достоин изумления, чем когда-либо.

— Назови мне его настоящее имя!

— Позволь, я шепну тебе на ухо.

— Как! Стэндард, да ведь я сам, еще мальчиком, хлопая после концерта в ладоши, до хрипоты выкрикивал это имя…

— Я слышал, твою стихотворную трагедию встретили довольно прохладно, — заметил вдруг Стэндард, меняя тему разговора.

— Ни слова об этом, заклинаю тебя! — вскричал я. — Если Цицерон, путешествуя по Востоку [8], находил скорбное утешение в созерцании пустынных развалин некогда величественного города, то чего стоят мои ничтожные горести, когда в Гобое моим взорам предстают виноградная лоза и розовый куст, обвившиеся вкруг колонн поверженного в прах храма Славы?

Назавтра я порвал все свои рукописи, купил скрипку и стал брать уроки музыки у Гобоя.

378
Получайте новые материалы по эл. почте:
Подпишитесь на наши группы