Раздел "Блоги" доступен только зарегистрированным членам клуба "Избранное".

Рассказ Константина Коровина о человеке, который не мог определить свою партийную принадлежность

Загрузка
1374
Рассказ Константина Коровина о человеке, который не мог определить свою партийную принадлежность

Художник Константин Коровин (1861-1939) был также и великолепным писателем, оставившим после себя множество замечательных рассказов, в первую очередь воспоминаний о жизни в дореволюционной России. На «Избранном» — один из рассказов из его книги "«То было давно... там... в России...»

Хозяин мой

Домовладелец... Дом его был в Москве на Третьей Мещанской улице, около церкви Троица-капельки. При доме — небольшой сад, милый и уютный. У сада — крашеная конюшня. За зеленой загородкой цвели сирень и жасмины, в саду — березы, бузина, акации. Сад был густой, заросший. Причудливая беседка с раскрашенной крышей выступала из-за забора и была видна прохожим из переулка.

Приятен был особняк хозяина дома, а на дворе стоял еще приятный деревянный дом в две квартиры. В одной из них жил я.

Помните ли вы, любезные москвичи, такие особняки, как бы утонувшие цветным вечером среди высоких деревьев сада?

Как приветливо зажигались в них лампы и как мирно светились окна с цветными занавесками! Казалось, за ними — «и мир, и любовь, и блаженство», как пели тогда в романсах.

* * *

Так и было. Хозяин нашего дома, Александр Петрович, был человек серьезный и положительный. Из себя роста среднего, серые и светлые глаза, румяный, волосы уже с проседью, причесаны назад, холостой. Говорил всегда строго, отчеканивая каждое слово. Утром смотрел лошадей, которых выводил на двор толстый кучер Петр.

Кучер тоже с серыми глазами и тоже серьезный. Хозяин хлопал легонько лошадей рукой и что-то недовольно и строго говорил кучеру.

Потом запрягали Серку или Вороного в пролетку, а зимой в сани, и хозяин уезжал в город по делам. Что он делал в Москве, я не знаю.

Жилец я был исправный, занимал квартиру в три комнаты, и хозяин у меня был только один раз. Пришел для совета, чтобы я березовыми дровами топил печь-голландку, говорил — лучше и выгоднее, чем еловыми.

Хотя березовые и дороже, но жар держат дольше, а еловые — как ветер.

Я истопил по его совету березовыми, а жару все равно нету... Знал я еще, что хозяин мой — так москвичи звали «мой» владельца дома, у которого снимали квартиру, — что он, хозяин «мой», окончил образование в практической академии коммерческих наук.

Это и было видно, что «практик», человек серьезный. Зимой носил он чудесную шубу с бобровым воротником и бобровую шапку — бобер камчатский, — и видал я в окно, что и гости к нему приезжали тоже бобровые, то есть воротники и шапки. Люди солидные.

Я часто возвращался ночью из театра или мастерской, где работал, и видал, как к воротам подъезжали тройки с компаниями и как хозяин мой вылезал из тройки, весело прощаясь с приятелями.

Хозяин не интересовался, как видно, тем, что живет у него художник, и раз только, здороваясь со мной на дворе, улыбаясь, сказал мне:

— Это вы там, в театре, декадентство разводите, газеты все пишут...

При этом, подмигнув мне, как будто что-то зная, хозяин мой сел в сани и скрылся за воротами дома.

* * *

Любил я дом, лежанку у печки и уютный сад, где из-за берез и лип мирно выглядывали золотые купола церкви. Любил я Третью Мещанскую улицу в Москве и переулок у Троица-капельки. Любил мирную жизнь московскую.

Газеты волновались из-за театра и подряд ругали мои декорации и живопись. А в «Московском листке» писали: «Шаляпин опять шумит».

Театры были полны. Балет, ранее мало посещаемый, начал привлекать полный зрительный зал, и на именинах именитого купца Морозова один московский ювелир, Чегелев, с черными глазами, за именинным столом протянул в мою сторону бокал шампанского и сказал, чокаясь со мною:

— Ну, выпьемте за котят...

«За каких котят?» — подумал я с удивлением.

Оказалось, Чегелев так прозвал балет. Это очень развеселило всех гостей за именинным столом.

Все так просто-просто: Москва и ее быт. Быт русский.

Из-за границы приезжали звезды. Поют. Частые бенефисы. Артистам подносят серебряные венки, портсигары, булавки, сервизы. Артистки — восторг и красота. Шляпы — перья паради. Минделевича Саша Климов вылечил от угрей, макая его голову в ведро со свинцовым раствором. Тот хотя немножко и захлебнулся, но вылечился. Лицо стало чистое. Все так просто: быт русский... А московские газеты стали писать только о балете, что рассердило Суворина и его «Новое время». Тут-то вдруг и вышел манифест от царя. «Следить за закономерностью поставленных от меня властей», и при этом еще — выборы в Государственную думу.

Это уже было не так просто. Москва взволновалась. Митинги на площадях. Носят знамена. Все много говорят.

* * *

В Училище живописи, где я был старшим преподавателем, ученики-художники тоже замитинговались. Ночные и дневные собрания. Свобода искусству. Изящное искусство или неизящное... Так много вопросов. Вероятно, для того, чтобы разрешить их, вход в Училище забаррикадировали и охраняли по очереди. Глаза учеников горели лихорадочным огнем.

— Вон, смотрите, — говорил мне один юноша-художник ночью, — смотрите, едет черная сотня...

Я смотрю в окно. Напротив, у почтамта, стоит извозчик, и никого больше нет.

Через день или два этот самый юноша пришел к товарищу по Училищу и вложил свои руки в горящую железную печку и сжег обе до костей. Юноша оказался сумасшедшим...

В эти дни, когда все заговорили, а кое-кто стал и сходить с ума, заговорил хозяин моей квартиры на Третьей Мещанской улице.

Так как люди московские сразу поняли все, что и как надо, то первым делом и разделились на партии: кто к какой принадлежит. Это, вероятно, надо и так полагается по манифесту.

Я, конечно, не знал точно, что хозяин мой расстроился, но он, как видно, расстроился сильно и даже пришел ко мне советоваться. Говорит, что не может определить сам себя и другие тоже — к какой партии больше подходит.

— Если я, — говорит, — коммерсант и коммерческие науки, то полагаю...

И начал, и начал, и при этом держит меня крепко за пуговицу.

— Вы поймите, — говорит, — за закономерностью следить... Раз они закономерны, тогда выходит...

И опять говорит, говорит. Наконец, спрашивает меня:

— Что такое неприкосновенность личности? Я не перехожу Рубикон, да и что такое Рубикон?.. А если перейду, я, с коммерческой стороны, — человек цифры. Туда надо смотреть ясно. Всюду автономии, все отделяется одно к другому. А я кто такой?..

Я думал, что ему ответить, но, как на грех, в политике я — ни черта.

Тут и выручил меня приятель-гость, человек солидный, архитектор, который пил у меня чай и слушал наш разговор.

Он дал серьезный совет хозяину:

— Сходите вы, — говорит гость, — в управу. Не в управу благочиния, нет, а в городскую управу. Там вас поймут и скажут, что надо. Какой вы партии... Там это уж знают. Привыкли определять.

— Вот это дело, — обрадовался хозяин и сжал моему приятелю руку. — Хорошо это вы, — говорит, — придумали. Я сейчас поеду в управу.

— Вася, — говорю я приятелю, — трудно ведь это определить, хозяина.

— Конечно, трудно, черт его определит, кто он, — отвечает Вася серьезно.

— Ну, а отчего, — интересуюсь, — ты его не в управу благочиния послал?

— Тоже хороши вы, видно, много понимаете... Управа благочиния... Что вы, право, ведь это духовное ведомство — благочиние, а не гражданское. Там теперь, наверно, что делается — беда... Вы знаете, вы теперь можете в магометанство перейти, и никаких. А прежде — шалишь. Прежде это — ссылка, куда Макар телят гоняет. А теперь заведите девушек хоть дюжину, спросят вас — что такое? Жены, больше ничего... Свобода совести, понимаете? Вот это что. Надо понять, что делается... Да, вот вчера у «Яра» встретил Смирнова, руки пошли в уборную мыть. Смирнов говорит этому, который полотенце подает: «Ты знаешь, — говорит, — кто я?» Тот отвечает: «Как не знать, ваше степенство, мы всех именитых знаем...» А Смирнов, конечно, уж пьян, говорит ему: «Ошибаешься, любезный, я не ваше степенство, а председатель Автономной Московской Республики!..» Вот оно как... Вот и попробуйте определить, кто — что. Это не просто... Художникам, музыкантам, актерам можно как хочешь — у них фантазия трынь-брынь, а вот архитектору это не шутки... Ведь это — переворот... Это все равно, что дом перевернуть. Где пол, потолок, вьюшки, форточки — неизвестно. Дверь нельзя открыть. Все — кверх тормашки. Понимать надо. Тут смешного мало...

Тем временем подали хозяину вороного, и я увидел, как он сел в пролетку и, покачивая головой, вероятно от наплыва мыслей, поехал в управу. Я смотрел в окно и думал: «Вот хозяин, определи-ка его, кто он». Вдруг вижу, идут ко мне по двору ученики.

Ученики пришли и приглашают меня на ночное заседание совместно с банщиками.

«Что за история? — думаю. — Почему с банщиками? Потому, вероятно, что голые они, тело, что ли, писать?» Но на совместное заседание с банщиками мне попасть не довелось, а когда я встретил хозяина, он показался мне рассерженным:

— Ну, — говорит, — был я в городской управе. Четверо меня расспрашивали, час-два. И какое свинство, подумаете... Эти четверо говорят мне: «Мы, — говорят, — не определяем. Это, — говорят, — дело не наше...» Не угодно ли — не определяют... «Почему же, — говорю я им, — вы меня слушали, — говорю, — два часа битых? Зачем?» — «Да так, — говорят, — очень интересно». Теперь все так. Все говорят. Очень даже хорошо послушать... Как вам это нравится! Нет... Еду в Петербург, в Думу! Там узнаю. Все узнаю. Погодите... Узнаю в Петербурге — демократ я, или социал, или другое какое крыло.

На другой день хозяин мой, действительно, уехал в Петербург.

В саду подошел ко мне его кучер Петр. Посмотрев на меня, вздохнул и сказал:

— Заметил я, коды Александр Петрович на сером жеребце едет, завсегда веселый, а на вороном — на ж тебе, всегда сердитый. То ли, се ли, не в духах. И завсегда меня зачнет бранить. А я, признаться, вороного не люблю. Конечно, хотя и черный, а тварь Божия... Вот и суседу нравится. «Пущай, — говорит, — продаст мне вороного твой хозяин. Все равно отберем лошадей у них. Пущай лучше продаст скорей...»

* * *

Из Петербурга хозяин явился мрачнее тучи.

Встретил меня у ворот, на дворе, развел руками и, сняв с головы котелок, помахал им в воздухе.

— Э-эх, скажу вам, ну и лидеры... У всех был. У всех. Слушали. И не могут... К какой партии я подхожу, не могут определить... Ну, э-эх и Россия — эх ты, Россия!

И, склоня голову, хозяин мой пошел в подъезд.

Стоящий рядом кучер Петр сказал:

— Это верно. От эдакого всего у кого хошь ум раскорячится...

* * *

Прошло много, много времени, и встретил я в Париже сухощавого и поседевшего человека. Большие серые глаза его были полны грусти.

Худая желтая рука как-то робко мешала ложечкой кофе. Это был мой московский хозяин. Шумная парижская толпа спешила мимо.

— Дождик все тут идет, — говорил хозяин глухо.

— А помните наш милый сад, — говорил я ему, — стол деревянный в саду, где вы пили чай, в Москве, на Третьей Мещанской, у Троица-капельки?.. Помните?

Он пристально посмотрел на меня серыми глазами.

— Помню. Капельки. Это ведь исстари... Кабак стоял там. Да, кабак. Там водку пили, а остаток из чарок, капельки-то, собирал кабатчик. Вот на эти капельки он и построил храм-то. Да, построил. А я, я-то... Все потерял... все отняли. Все до капельки. Теперь один тут. Вот.

— Ну, а нашли вы, к какому крылу пристать? — попробовал я рассеять его шуткой. — Определили вас, наконец?

— Нет. Трудненько это, не определили... Вертели меня, правда, вертели, а определить не могли нипочем. Один очень старался. Полтора года со мной спорил. Даже глаз у него ушел под лоб. Рот скосило. А не мог.

И на лице старика, хозяина моего, показалась довольная улыбка.

Загрузка
1374
Получайте новые материалы по эл. почте:
Подпишитесь на наши группы