Раздел "Блоги" доступен только зарегистрированным членам клуба "Избранное".

«Ровесники Октября»: искренние до боли зарисовки очевидца

Поделиться
«Ровесники Октября»: искренние до боли зарисовки очевидца

Даже от простого перечисления дат в её биографии по спине пробегает холодок. Любовь Рафаиловна Кабо родилась в 1917 году, школу закончила в 1935-м — через год после убийства Кирова, а институт — в 1940-м — за год до начала войны. Это было поколение ровесников Великого Октября, самых счастливых детей в мире, чья юность пришлась на вторую половину 30-х, а молодость — на годы войны.

 Любовь Рафаиловна Кабо (4 марта 1917 — 29 ноября 2007) — русская советская писательница, педагог, журналист
 Любовь Рафаиловна Кабо (4 марта 1917 — 29 ноября 2007) —
русская советская писательница, педагог, журналист

Роман «Ровесники Октября» писался в те годы, когда и приблизительно не мог бы претендовать на появление в печати. В связи или без всякой связи с этим написан он свободно и предельно искренне. Жизнь своих сверстников Любовь Кабо прослеживает с 1929 до 1941 года, то есть до самого кануна войны. Она пишет о том, что так естественно в процессе взросления человека — о превратностях первой и не первой любви, о захлёбе юношеской дружбы, о нелёгких отношениях между родителями и отчуждаемыми от них «государственными» детьми.

Но не только об этом. 

Это роман о самом «аппарате» воспитания, — о том, как формировалось в целом поколении чудовищное неумение и нежелание мыслить, восторженная слепота и непоколебимая убеждённость в своей исторической миссии, то есть как формировался, постепенно и незаметно — ещё бы чуть-чуть! — наш отечественный фашизм.  Эта книга — предостережение, раздумье о том, как могло случиться всё то, что случилось, и как легко может это же самое произойти с любым поколением, идущим вслед. 

На протяжении романа не происходит, казалось бы, ничего сверхъестественного, ничего особенно страшного, — автору кажется, что это ничем не подчеркнутое вползание зла в каждодневность и будничность особенно опасно.

На «Избранном» – две небольшие главы из романа «Ровесники Октября».

Песнь песней

Нет, не могу писать — стыдно! Где была я, где все мы были? Руки опускаешь в отчаянии — и вновь берешься за перо, потому что надо писать, надо, потому что должны же знать все идущие на смену нам люди!..

Гремят, гремят полыхающие жарким пламенем трубы! Вы бы видели, какие были в тридцатые годы физкультурные парады! Гирлянды здоровых, мускулистых тел сплетаются на движущихся грузовиках, ступают по прославленной площади тысячи загорелых ног. Молодость вьется на турниках, мчится со стрекозиным шелестом на велосипедах, плещется в водоемах (потому что через площадь несут и водоемы тоже), разбегается перед самым мавзолеем — в змеином движении разноцветных лент, во вздымании и опадании сотен обручей и флажков. И все это движется, бесконечно движется мимо трибуны, на которой стоит, приподняв в приветствии руку, самый надежный, самый стойкий из ленинской гвардии, отечески улыбается в подстриженные усы.

Есть ли другая страна, где молодым людям жилось бы лучше? Везде безработица, нищета, молодежь на Западе, как о том сообщают газеты, изнемогает от бессмысленности, бесперспективности существования, а здесь — прислушайтесь к нашей поступи! — здесь радость, свет, ликование, уверенность в завтрашнем дне. Вглядитесь в наши торжествующие лица: где, кто, когда жил так, как живем мы, — в озарении самых человечных, великолепнейших идеалов.

Вы бывали в лучшем в мире нашем, советском метро? Не теперь, когда метро стало повседневностью, бытом, а тогда, когда вышки метро еще виднелись по всей Москве и только-только была пущена первая очередь?.. В вестибюлях стоял непередаваемый запах, который сгладился позднее, — мы и сейчас, почуяв этот запах на какой-нибудь из новых станций, ощущаем его, как легкое касание собственной юности. Двери бесшумно отворялись и затворялись — так же, как и теперь, но тогда это казалось чудом, — и выгибались спины невиданных ранее эскалаторов, и пружинили новенькие диваны, и сверкал никель, и сияние люстр отражалось в полированном мраморе. Мы ходили смотреть это чудо все вместе, гуськом, держась друг за друга, ныряли в ошеломленной толпе. Вот на что способен освобожденный от эксплуатации труд! Вместе со всей толпой до боли в ладонях аплодировали попавшим сюда невзначай смущенным ребятам в метростроевской робе.

Где, когда работали так люди, как в нашей удивительной стране? Крутые плечи Изотова, улыбка Стаханова, обнажающая десны, мальчишечье лицо Ангелиной, белая косынка Марии Демченко, повязанная по бровям, — это все родное, наше. В наших сплоченных шеренгах чувствуешь себя горделиво и чисто, словно это ты, ты лично работаешь одновременно на 144 станках или выращиваешь невиданный урожай свеклы. Невидимые крылья вздрагивают и расправляются у тебя за плечами, — словно готовые к взлету, словно пробуя силу.

В других странах готовятся к войне, бряцают оружием, а мы полны до краев этой спокойно-осознанной силой. «Нас не трогай, мы не тронем, — поем мы. — А затронешь — спуску не дадим...» «Каждому, кто сунет свое свиное рыло в наш советский огород...» — заверяют наши полководцы. Чужой земли мы не хотим, вот так, — но и своей земли, ни одного вершка своей земли не отдадим никому!..

«Трубки мира» — озаглавливает свой рисунок в «Правде» художник Дени; на рисунке фашист, обнявшийся с черной, лоснящейся пушкой, — и спокойно раскуривающий свою знаменитую трубку Сталин. Сталин — это мы и есть. Вот такие мы: недаром на нас смотрят с надеждой трудящиеся всего мира. Вы взгляните в газеты: огромный лоб Андерсена-Нексе, тонкий профиль Ромена Роллана, острый взгляд Барбюса, благородные седины Клары Цеткин — все лучшее, все самое честное, что есть в мире верит нам и тянется к нам!

За что нам все это? Мы могли бы родиться где угодно и когда угодно, но родились здесь, в России, в разгар первой в мире социалистической революции. Не слишком ли поздно мы родились? Ведь революция все устроила, все вопросы раз и навсегда разрешила. Победы и свершения — вот, кажется, и все, что нам досталось. Дорогая страна, потребуй же что-нибудь от нас, оставь хоть что-то и на нашу долю!..

Как они бунтуют в нас, центробежные силы юности! Есть нам время вглядываться в лица родителей, нам бы расплескаться, исчезнуть, отдать себя без остатка! Приезд Антони Идена или Лаваля в СССР, успешные акции Литвинова на международной арене волнуют нас едва ли не больше, чем преходящие события нашей так называемой личной жизни.

Пять лет назад трагически погиб Маяковский. Весна тридцать пятого ознаменована конкурсами чтецов. Игорь Остоженский и Володя Гайкович таскают нас за собой в аудиторию Политехнического музея. Какой он разный, Маяковский, — в темпераментном исполнении Кайранской и в сдержанном говорке Балашова, в графически точном прочтении Журавлева или в торжествующей, праздничной непринужденности Яхонтова! Мы прорываемся через контроль, потому что конечно же не имеем билетов, рассыпаемся в толпе, воссоединяемся снова — где-нибудь на самом краю сцены, у ног чтеца. Мы его лавровый венок, которого он касается носками ботинок. Мы вместе с ним устремлены в зал и вместе с залом тянемся к чтецу. Мы с теми, кто вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден, мы любим громадье наших планов, размаха шаги саженьи: как весну человечества, рожденную в трудах и бою, мы поем свое социалистическое отечество!..

О, конечно, у нас могут оказаться и враги, это мы понимаем. Мы еще помним траурные обводы газет. «Киров убит! — писал в те дни Михаил Кольцов. — Эти слова встречаешь, как выстрел в лицо самому себе. В кого стрелял убийца, если не в нас во всех?..» Это Кольцов писал, не какой-нибудь заурядный борзописец! «Охранять жизнь вождей, как знамя на поле битвы!» — заклинали герои-летчики. «На удар врага мы ответим ударом!» — писали рабочие «Красного путиловца». Один за другим появлялись приговоры, тогда же, в траурные дни, еще до так называемого «ленинградского дела». Какие-то «белогвардейцы-террористы» — так их называла газета: десятки, сотни «белогвардейцев-террористов» — откуда они взялись, засиделись, видимо, в наших гуманных тюрьмах. Их приговаривали быстро, пока гнев не иссяк, пока прах убитого не предан погребению, — «расстрелять», «расстрелять». Без подробностей, без изложения дела. Какие нужны подробности: злодеяние налицо!.. И чтоб ни тени сомнения не осталось, тут же, единой строчкой: «приговор приведен в исполнение», «приговор приведен...» Гроб с телом Кирова на первых страницах газет — и тут же под фотографией, чуть сбоку: «приговор приведен в исполнение»... Штабелями — связанных — к подножью кургана!..


Кто замечал в ту пору эти странные, поспешные приговоры? Не мы, во всяком случае! Кто рассуждал, взвешивал, сопоставлял факты? Мы верили советскому суду: он знает, что делает. Мы смотрели поверх испятнанных кровью газетных листов невидящими глазами одержимой юности — надежда страны, её завтрашний день!


Снова и снова все то же: за что нам это?.. Мы готовы быть винтиками, самой скромной, самой незаметной частью слаженного механизма, готовы лечь песчинками на путях социализма, а вместо этого нам говорят: вы — главное богатство страны, ценнейший её капитал: для вас — все, что делалось и делается в Советском Союзе. «Молодые хозяева земли» — вот как мы себя называем, бездумно, просто, в полной убежденности, что так оно, в общем-то, и есть.

«Молодые хозяева земли» — это слова из самой любимой нами, самой популярной песни тридцать пятого года, мы поем её всюду. «Шагай вперед, комсомольское племя, — поем мы, — шути и пой, чтоб улыбки цвели...» Вот так: пой, шути, комсомольское племя! Шутите, молодые хозяева земли, пойте, — не для этого ли вы родились! Самое, как подумаешь, хозяйское занятие: шутить, петь...

Развилка

— Раскисли от всей этой демагогии: «ценнейший капитал — это люди...» В Ленинграде, между прочим, арестовывают — вот тебе и ценнейший капитал...

Это, конечно, опять Юрка. Вьется над Женькой, как комар, наметивший жертву, и Женька, совсем как от комара, от него отмахивается:

— Повторяешь сплетни.

— Сплетни! Равнодушная, — пока тебя не коснулось...

Спорить ему, в общем-то, не хочется. Взыгрывает природная добросовестность, вот и все: взялся что-то делать — делай, неси без жалоб апостольский крест.

Очень не хочется спорить. Вчера отец в преддверии близкого выпуска пригласил видного в своей области специалиста, профессора Преображенского, представил ему сына: «Ничего он у меня, Александр Игнатьевич, не боится — труженик! Каждое лето — в экспедициях...» — «Очень интересно», — отозвался профессор. Начал расспрашивать. Юрка отвечал; судя по тому, что профессор впивался все более яростно, отвечал неплохо. Профессор потом сказал отцу: «Не каждый пятикурсник это знает...» Отец быстро взглянул на сына: «Что вы хотите, очень много читает. С четвертого класса — или с какого, Юрочка?» — «Со второго», — поправил Юрка, просто так, справедливости ради поправил, не нужен ему был никакой профессор.

Ничьего покровительства Юрке не нужно. Наука — это наука, это дело чистое, на всю жизнь, как-нибудь Юрка и сам с нею разберется. Скучливо оглядел, помнится, отцовские стеллажи. Вольтер подмигнул понимающе с верхней полки: «Ничего, терпи». Юрка терпел. Отец потом сказал: «Никогда не думал, что ты можешь с таким достоинством...» Отец был очень доволен.

В общем, у Юрки было сегодня нормальное состояние человека, уверенно вступающего на выбранную однажды и навсегда, круто вверх взмывающую стезю. И если голос матери все еще взывал в нем: «Какая наука! Погляди по сторонам — кровь закипает в жилах...» — если голос этот все еще тревожил Юрку, то ведь были в нем, были и отцовские гены: страстная жажда хорошо организованного, отрешенного от всякой суеты интеллектуального труда. А тут еще, весьма кстати, речь вождя, над которой Юрка только что лениво и снисходительно издевался: «ценнейший капитал — это люди», «кадры решают все», — удобнейший момент для решительного рывка в науку!..

Женька шла рядом с ним и думала свое — и тоже, между прочим, о будущем, потому что о чем думают еще восемнадцатилетние на пороге школы? И говорят они между собой так же, как всегда говорят восемнадцатилетние: каждый о своем, некстати и невпопад, больше выговариваясь, нежели слушая, но, как это ни невероятно, слыша все и легко понимая друг друга.

— Счастливый ты, Юрка.— говорит Женька, вовсе не словам его отвечая, но этим вот невысказанным мыслям. — А мне куда идти? В литературный?

— Куда же еще?

— Не знаю.

Они шли высоким берегом Москвы-реки, самой кромкой Воробьевых гор. Майская зелень пышными купами ниспадала от ног их к далекой воде. Низкие лучи предзакатного солнца били в город, раскинутый до горизонта на противоположном берегу, поджигали церковные купола, огненными бликами метили оконные стекла. Старинной игрушкой лежал у самого берега Новодевичий монастырь. Бесшумно полз по реке крошечный катерок, от одного берега к другому раскинув длинные, тараканьи усы.

— Вот ты говоришь, говоришь, — рассеянно сказала Женька, отвечая на этот раз не мыслям Юрки, но прямо и непосредственно его словам. — А можешь ты сказать, какая у тебя, ну, положительная программа, что ли?

— Могу, конечно.

— Наука?

— Не только наука, — Юрка понял, что ограничиться сейчас в разговоре наукой несолидно как-то. — Скажем так: беспринципный гуманизм...

— Что, что? — От рассеянности Женьки не осталось и следа. — Какой гуманизм? Беспринципный? Вот это программочка!..

Девчонка развеселилась не на шутку: «Гуманизм, да еще беспринципный? Что ты, что Сажица — делать вам нечего!..» Юрка и сам понимал, что выразился не бог знает как точно, но ему было все равно почему-то. Шевельнул плечами, стряхивая наброшенный внакидку пиджак:

— Посидим?

— Пожалуйста.

Сели.

— Ты же сам говорил, — напомнила Женька, — что пессимист, что уверен — борьба неизбежна...

— Правильно. Но люди все-таки должны быть добры...

— Подожди минутку!

Привстала на колени, стала что-то выковыривать из густых и темных, «печоринских» Юркиных бровей. Юрка снисходительно улыбался. Вот оно что: божья коровка! Дунул в раскрытую Женькину ладонь, божья коровка взъерошила крылышки, полетела вниз, к реке. Женька задумчиво следила за ней.

— Какая тебе доброта нужна? — сказала она. — Вот мы спорим, так? А я, если хочешь знать, добрее тебя...

Все тот же вид лежал перед ними, — вид, который со времени Огарева и Герцена волновал не одно поколение задумавшихся о жизни молодых москвичей. Из-за спины, из Черемушек, доносился запах дымка и свежеразрытой земли. Там шла своя вечерняя жизнь

— копали огороды, ставили самовары.

— Хорошо как! — тихо воскликнула Женька.

Женьке и в самом деле было очень хорошо. Даже эта вот неясность дальнейшей судьбы не пугала ее, а только радостно волновала. На все Женькиной души хватит — это она знала про себя точно, — на любую судьбу, на трудности, на любовь к Володьке, пусть даже безнадежную, какую угодно — на все! На людей, которых она еще встретит. И как Юрку горделиво распирали предчувствия, так и Женьку они радостно томили: люди, очень много людей, — и ты их любишь, и они, быть может, любят тебя...

А Юрка опять за свое, опять силится втравить ее в зряшный, ненужный спор, — что-то совсем лишнее: насчет массового гипноза, круговой поруки... Индивидуальность, подумаешь, только одно ему и важно: то, что он — не такой, как все!..

— Юрка, хватит! — попросила Женька. Очень мягко сказала это, чтоб ничем, не дай бог, Юркину неповторимую индивидуальность не задеть. — Ты все портишь...

— Что я порчу?

— Ну, вот это все, — Женька кивнула головой на раскинувшийся перед ними вид. — Такой хороший вечер, а мы с тобой спорим, спорим...

Вот и слово «мы» Женька сказала из деликатности, сроду бы она не стала спорить! Как и многие женщины, Женька легко поступалась истиной — ради доброго, незамутненного мира.

— Давай три года не спорить — хорошо? — предложила она вдруг, неожиданно для самой себя. — В самом деле все равно нам друг друга не убедить. А за три года произойдет что-нибудь, мы и увидим, кто из нас прав. Идет?

— Как хочешь! — Юрка пожал плечами, — все равно я прав.

— Посмотрим!

— Почему же именно три?

— Сколько ты хочешь? Три — в самый раз. Встретимся специально, день в день, и кто-то один должен будет с другим согласиться...

— Выдумщица ты! — без всякого осуждения, впрочем, сказал Юрка.

— Пусть выдумщица. Давай руку.

— Пожалуйста! — Вечер действительно был прекрасный, ради такого вечера можно согласиться на многое.

— Обязательно?

— Обязательно.

— И три года не говорим о политике? — Женьке только это и нужно было.

Юрка, посмеиваясь, опять пожал плечами. Женька весело возмутилась его самоуверенному, победоносному виду:

— Ну, ты в самом деле думаешь...

Тут же осеклась. Не даст она больше втравить себя в бессмысленный спор! Оба глядели друг на друга, улыбаясь затянувшейся паузе. Юрка наконец сказал — как взрослый ребенку:

— И о чем же нам теперь говорить, Женечка?

— Не о чем?

— Я не знаю.

Женька глядела искоса, дурачась от души. Она-то знала! Превосходно могла поступиться большим и неизбывным ради нечаянной радости, ради крошечного женского торжества.

Зачем девчонкам надо, чтобы в них влюблялись? Каждой девчонке это зачем-то нужно. Юрка был чертовски добр и чертовски снисходителен сегодня, но не пробил еще его час, вот не пробил, и все! — именно этого удовольствия он, к сожалению, Женьке не мог доставить!..

Москва, 1935

Фото на превью: Георгий Зельма, Парад физкультурников на Красной площади, 1935. Источник artdaily.com

Поделиться
Понравился материал?
Подпишитесь на нашу рассылку!
Подписывайтесь на нас в соцсетях –
читайте наши лучшие
материалы каждый день!